Глухая стена разделила не только Театр на Таганке

В Афинах Юрий Любимов репетирует с греческими артистами чеховский «Вишневый сад». В Москве на родной Таганке выпустил премьеру «Медеи» Еврипида.

Там героиня вернется в родительский дом, сходит на родной погост, всплакнет, помыкается и уедет обратно. То ли потому, что родное уже чужое, то ли потому, что чужое стало родным.

Здесь неистовая колхидянка будет биться одна против всех за право остаться в изгнании. ..

Что нам эта выжженная солнцем земля, эти губы, пересыхающие от жары и страсти, исторгающие проклятия в лицо неблагодарным коринфцам? Что им невидимые миру слезы по вырубленным где-то садам?..

За морем отчий дом,
где тебя вскормили!
За кормой, за бортом:
Ты — в неизвестном мире!

Я не знаю, кто перевел на греческий «Вишневый сад», и есть ли в этом переводе отголоски судьбы переводчика, хоры же для русской «Медеи» написал Иосиф Бродский, единственный наш великий изгнанник, не предпринимающий попыток возвращения. 

Еще недавно кипели споры, велись нескончаемые дискуссии о единой и неделимой русской культуре. Эмигрантов всех поколений душили в объятьях, бросали в воздух чепчики по поводу каждой возвращенной рукописи. Вердикт обжалованию не подлежал — единой быть. Напечатав тексты и, как правило, ограбив авторов или их наследников, к реальным персонажам на исторической родине более чем охладели. Даже и раздражение порой не считают нужным скрывать. Если они почему-то переехали или зачастили домой, значит у них там дела плохи. Если не хотят возвращаться, то пусть сидят и помалкивают, не возникают. Вот, к примеру, стоит спросить какому-нибудь корреспонденту Николая Губенко, отчего в его театре хороших спектаклей нет как нет, он отвечает не задумываясь, что Юрий Петрович не обременяет свою труппу (читай: родину) личным присутствием. И обязательно точнехонько сообщит, сколько дней в году тот провел в Москве. Популярная нынче логика.

Колхида лежит от нас за тремя морями —
Земля со своими ворами, героями.
дикарями,
вепрями, упырями, диковинными зверями
и с Золотым Руном.

Два театра разделяют не три моря, а всего лишь стена, и в этом пространстве история злоключений Золотого Руна обретает свое вполне щемящее звучание. 

Войдя в зрительный зал, об украденной, отсуженной Новой сцене вспоминаешь сразу. Давид Боровский вынужден достраивать просцениум, врезаясь вперед на несколько рядов партера. Первая фраза хора словно подтверждает промелькнувшую в голове догадку: «Никто никогда не знает, откуда приходит горе…»

Интонация, которой хор задает ритм предстоящему действию,- нейтральная, отстраненная. Как и цвет костюмов хористов, скроенных из некрашеного льна и холстины, тканей сколь модных, столь и древних. Как и общий тон всей декорации, выстроенной из сотен мешков, набитых песком. Испокон веков штабеля таких мешков напоминают всегда об од?ном и том же - эта сторона простреливается.

Когда на сцене появляются герои-мужчины, одетые в камуфляжную форму, понимаешь, что Любимов остается верен себе и не может ставить спектакль в стране, где идет война так, будто войны нет. И как бы Бродский ни настаивал на том, что эта пьеса о несовместимости Эллады с Колхидой, Запада с Востоком, варварки с эллинами, основатель «Таганки» никогда не мог увлечься абстрактным философствованием, пусть даже бездонно глубоким и возвышенно поэтичным.

Однако любимовскую «Медею» никак не назовешь спектаклем публицистическим. Нет в нем ни ярости, которой можно было ожидать, раз в героини избрана одна из самых неистовых героинь античности, ни разоблачительной язвительности, в которой Мастер неподражаем. И хотя общение с залом происходит глаза в глаза, кажется, нас разделяет невидимая преграда. В финале разгадка наступит, став неожиданно самым сильным мгновением спектакля.

А пока Любовь Селютина будет рассказывать нам историю беженки по имени Медея с лицом кавказской национальности. Мы выслушаем покорно, слегка смущаясь своим равнодушием. Еe судьба действительно плачевна, но нам сочувствовать ей так же трудно, как древним грекам, не принявшим этой трагедии Еврипида.

Тема мщения и страдания мстительниц продолжает волновать Любимова не первый год. Несколько лет назад он поставил «Электру» Софокла, почти исторически заклиная не вступать в тот порочный круг, который образуют сбывающиеся проклятья, порождающие лишь изверженье новых. Вполне естественно, что никто его тогда не услышал. Сегодня он относится к своей героине с пониманием, лишь констатируя роковую последовательность ее действий, оставляя нас наедине с нашим недоумением. Возможно, через несколько лет мы и поймем, почему лучше убить своих детей, чем оставить жить среди этих людей в пятнистых брюках, с непонятными пластмассовыми масками на лицах. Надо отдать режиссеру должное — он ни в чем никого не пытается убедить, словно уже совсем махнув на нас рукой.

Когда все события пьесы свершатся, Любимов сам перехватит текст хора. Его печальный голос будет ровно парить над сценой и залом, между которыми на наших глазах вырастет стена: мешок на мешок, мешок на мешок, мешок… Глухая стена — в наипрямейшем смысле слова. Лбом ее не прошибить, даже стон уйдет в песок. Пока ее строят, остро чувствуешь необратимость совершаемого, позже понимаешь, что это лишь вещественная материализация подлинных жизненных реалий. 

…А культура, как знать, быть может, и станет едина.

На Олимпе готовит
нам многое Зевс;
Против чаянья,
многое боги дают:
Не сбывается то,
что ты верным
считал,
И нежданному
боги находят пути;
Таково
пережитое нами.

Интересно, как Любимов решит финал афинского «Вишневого сада», когда несчастного Фирса будут заживо, наглухо заколачивать в оставленной усадьбе?

Мария Седых, 1995





© 2004—2013 Театр на Таганке
taganka@theatre.ru
Редактор сайта Анна Карасева
Rambler's Top100